силы небесные, можно ли эту боль
выключить, выломать, вытравить, выжечь, вырвать?
сережа смотрит на огонь; и языки пламени захватывают карие зрачки как советские города на западной границе – один за другим. дрова потрескивают точь-в-точь как деревянные одноэтажные деревенские избы на глубокой окраине киева, и этот звук мурашками проходит по пояснице как пояс астероидов где-то между марсом и юпитером. они оба – бог войны и бог неба – должно быть, наблюдают сейчас за ними сверху. так же пьют вино, звонко смеясь, и играют в карты на то, кого из солдат забрать к себе за облака следующим. и для них, наверное, этот костер – как сигнальный огонь с обитаемого полу_острова, где остались лишь гектары сосновых россыпей с одной стороны, бескрайняя черноморская пучина с другой, а между ними – люди, которые не знают, доживут ли до утра.
и если ракета «воздух – поверхность» уже летит на этот сигнальный огонь из поднебесья, то пусть прилетает прямо сейчас. чтобы предать земле и вечному забвению всю боль, что тлеет как дрова, но никак не догорит дотла. чтобы тонкой алой линией не то из чернил, не то из крови подвести черту этой жизни и этим мучениям к финальной точке до самого пепелища. и чтобы из этого пепла, если вдруг им всем повезет, крыльями феникса воспылала новая жизнь, где все будут счастливы. и мы, может быть, тоже. а, может, и нет.
в стихии люды понятия высоты не существует; в его же – из кабины под самолетом все крошечное и незначительное. стоит ему опуститься, как мирское придавливает к земле плотной подошвой юфтевого сапога. острые шпили хвои склоняются над головой черными силуэтами ночных кошмаров. на своих двух передвигаться сложнее, чем металлическим брюхом тормозить со свистом и скрипом по взлетно-посадочной в отсутствии шасси. люда, как проводник, тянет его вдоль берегов стикса, где черные воды приоткрывают обглоданные воронами человеческие кости и первобытный страх окутывает каждую клеточку тела.
тебе страшно?
мне тоже нет.
мы ведь и не к такому привыкли.
правда?
но страх каждый раз забирается все глубже и глубже, нащупывает новые слабые места и болевые точки, мутирует как вирус со смертностью девяносто девять целых и девять десятых и достает своими костлявыми пальцами все новые и новые козыри из рукава полупрозрачной серой мантии. страх приходит с каждой воздушной сиреной, с заревом минометного обстрела, виднеющегося на горизонте, с мимолетным отблеском инородных фар на покоцанном стекле авиационной кабины.
расскажи, видела ли ты что-то страшнее моей выпотрошенной наружу груди;
я так и не сшил ее обратно. только обмотал вокруг ребер колючую проволоку –
и повесил табличку « не влезай, убьет », не зная, что у тебя иммунитет.
и острыми шершавыми словами люда выскабливает последнее живое, что осталось внутри. для сережи ростислав – напоминание: что было [ а, может, и есть ] им любимо, никогда ему по-настоящему не принадлежало [ и до сих пор не принадлежит ]. напоминание, возведенное в памяти обелиском не то в честь собственной слабости, не то в честь собственной глупости. сережа помнит его двухлетним мальчишкой с пухлыми щеками и вьющимися светлыми волосами, что никак не укладывались ровными локонами на макушке. он смотрел на него ее глазами – и сейчас сережа узнает этот взгляд сквозь пелену усталости и сумеречного мрака. сколько ему сейчас? уже девять – взрослый парень. могло ли быть по-другому? сережа отнекивается: история не терпит сослагательного наклонения.
– в тридцать девятом забросили на карельский перешеек – продержался три недели. провалялся несколько месяцев в госпитале в москве, потом отправили на обучение, – сухие биографические факты сыплются как доклад на майорские петлицы, но что еще рассказать он и не знает, – а потом война. сначала был в луцке. потеряли 82 самолета в первую же неделю, думал сами оттуда живыми уже не выберемся, но ничего, вырвались. затем керчь, а через месяц назначили командиром звена и перекинули сюда, – устало трет глаза, будто в них скопился песок, поднятый с родной земли с каждого из разгонов трехлопастных винтов, и, чуть погодя, все же добавляет, – мать так и не оправилась окончательно от смерти отца. не хотела отпускать; проклинала и войну, и армию, и самолеты.
шум хвои замирает под аккомпанемент утихающего ветра. кажется, даже море умолкло, прислушиваясь. но голос становится тише не из-за этого. силы покидают тело, и только строгость в словах остается прикованной тесными наручниками к горлу. как будто безалаберный чекист потерял от них ключи:
– как он? и ты, скажи мне, что тут забыла? каково сыну расти вдали от матери? мы тут все с ружьем у виска, и ты не исключение. кто будет ему писать, когда оно выстрелит?
если бы я только обладал такой властью,
я бы вписал тебя в список тех, кому война противопоказана.
сослал бы в закрытый город всей семьей, чтобы как можно дальше от фронта
и чтобы меня за километр от подхода к границам офицеры расстреливали безжалостно из автоматных очередей.